проза
Евгений Третьяк
Я из г.Владимир, 23 года, в РГГУ учусь в магистратуре на лингвистике, 2 курс.
Москва-фуражка
Московское безделье по взмаху волшебной палочки феи-крестной превращается в кровавый спорт. Представьте себе нервозное время между полуночью и пятью часами утра - время оборотня. Весь свежий воздух невидимым ураганом гоняется взад-вперед внутри Пранамайя коше Москвы, по венам метрополитена, который вдыхает всего раз за день, в тот самый час, когда человеческое мелкорыбье выплывает наружу. Выброшенные из метро люди валяют дурака, воют на луну (само солнце для нас – дневная луна). Правила просты и их знают все - надо выть громче других, самый горластый получит лакомую Москву (на кону все и сразу, как за покерным столом у законченных лудоманов) до восхода дневной луны. А в ленивый выходной день триумфатор будет наслаждаться победой и пару часов после явления небесного слепила. За сладостную Москву приходится срывать голос и рвать глотки, поэтому один и тот же солист никогда не побеждает дважды. Голливудская улыбка быстро сходит с лица ликующего крунера, покорителя сердец, когда судьба хватает его за шиворот – пришел его черед утонуть в аккомпанементе для будущих талантов: стать щелчком зажигалки, пьяным шарканьем, кашлем, дружеской просьбой, слезным всхлипом. Короче говоря, его участь - стать человеком-оркестром, рабом-джазменом. Те, кто сохранил какой-либо намек на былой голос, остаются читать невнятные громкоговорительные мантры в подземке или на вокзале – этих старичков любят все, лелеют их благим матом, благословляют на скорейшее избавление от мук. Совсем дряхлые, но не теряющие амбиций, находят пристанище в хоровых ансамблях раскладушек и диванов-кроватей. Кто-то же должен исполнять партии в диапазоне между скрипом и нежным подъемом пыли, тут нужна тонкая настройка!

Брахма-без-органов смешал всех этих везунчиков и неудачников вместе: уста неотличимы от стоп, руки от бедер. И те, и другие, пятые и десятые кормятся все вместе, утоляют жажду у одного водопоя, кто-то ближе к истоку, кто-то дальше, но ни чудесным образом кормящий скворечник, ни животворящая влага их не интересует per se. Завтрак чемпионов не лучше, чем полусъедобная подачка, добродушно оставленная случайным филантропом на видном месте – ни то, ни другое не способно приблизить желанный заход солнца. Жратвы всегда достаточно, нехватка же наблюдается в другом. Согласитесь, ночной софит дарит нам предательски малую долю своего драгоценного внимания. Ревность к луне – дарительнице славы - таится в каждом из нас. Когда человек заползает в метро, ревность утихает, стук колес убаюкивает. Метро лечит.

В таком случае, казалось бы, зачем гнать человека наружу, в лапы к объекту его вожделения, зная, что любовь к ночным теням не знает пощады?

Само по себе закрытие метро (вовсе не прекращение работы!) на такой ничтожный промежуток времени (по меркам всемирной логистики) бессмысленно и выполняется только в ритуально-профилактических целях. Они не известны ни работникам, ни пассажирам, ни строителям новых порталов в подземку. Кое-что об этой тайне за нулем печатей можно выведать у особого класса людей – у таксистов. Знания их, конечно же, не настолько секретны и глубоки, чтобы под страхом смерти скрывать их от непосвященных любителей поболтать с наемным рабочим, проводником через вечный московский traffic jam. Поэтому нередко пространный разговор со старожилом за баранкой, ценность слов которого растет когерентно нулям и единицам на таксометре, оказывает на адептов культа подземных железных дорог эффект просветления. Омовение в густом сигаретном дыму тесного салона (смрадный дар предыдущего попутчика) да не отпугнет желающего сгрести крупицы знания, скопившиеся между задними сидениями авто с пробегом в несколько десятков световых лет.

Такси-шашки в совсем бородатые времена формировали ноосферное тело любого города-гиганта. В автомобиль набивались целые клубы по интересам, нередко за сущие копейки можно было уместиться тетрисом и говорить-говорить-говорить, выть на луну из едва приоткрытого окна, будучи в уюте и в приятной компании. Слащавые истории успеха разъезжателей в такси и лимузинах до слез любил Фицжеральд, до тех самых пор, пока не понял (наверняка за разговором с просветленным тэкси драйвером), что пришло время вернуться к корням – от сногсшибательного, трясущего роскошные люстры гостиных горячего джаза и свинга автострад спуститься к подземному, нелегальному, недневному блюзу рельс и шпал. Это открытие его и убило (пусть земля ему будет соболиным мехом).

Анаболическое действие системы желтых фордов и японских иномарок под гордым сигилом «Нью-Йорк Тэкси энд Лимузин Комишн» на венозный ЭнУайСи привело к Великой Депрессии. Жизненная оболочка города, образованная затонированными экипажами пострадала и в дело вступило новое слово из старого словаря цивилизации – сабвей. Этот праздник уже нельзя было взять с собой. Водители такси быстро смекнули, что их медленно, но верно отправляют на свалку истории, сбили с себя спесь и послушно стали придатком, узлом в нитях новой паутины. Здесь не на что жаловаться, гонка была проиграна достойно. В конце концов, метрополитену не требуется предательский свет фар, чтобы работать в ночи, в отличии от такси. Водила, будто бы скромная пианистка на психоаналитическом сеансе, поведает эту историю не путем жалобного словоблудия, но нервными движениями рук, нарочито музыкальными акцентами в речи, совестливым отводом глаз (обратите внимание на зрительный контакт между таксистом и бамперами машин впереди). Одним словом, акростихом из клаксонов и резких тормозов он выдаст вам горькую правду о ночном метро.

Итак, нехитрый ритуал предназначен для того, чтобы луна взошла в небе. Причем она должна не просто отметиться о присутствии неоновой кляксой на небосводе и передать эстафету дневному сородичу (в семье не без урода), но полностью войти во власть и принять на себя все незавидные полномочия – от приливов и отливов до грабежей впотьмах большого города. Мы боимся, что, предположительно слепая луна без нашей скромной подмоги, крика поводыря, заблудится в ночном небе, попадет в компанию к бродягам-кометам и оставит нас на попечение строгого солнца, до которого нам не дотянуться при всем желании. Эх, как же успокаивают порой слова Нила Армстронга, отбивавшегося от стай журналистов в Пулково: «Был там, ничего нового!». Это ведь значит, что луна взойдет и завтра, и послезавтра, и, самое главное, сегодня, ничего нового не будет, какое счастье! Если бы так. От этого стопроцентного прогноза на многие миллионы лет вперед, правду сказать, легче не становится. Здесь как в беге на короткие дистанции, когда атлет на низком старте непроизвольно жмурится каждый раз, боясь не услышать свисток, или того хуже, услышать его слишком поздно. А значит веский повод закрыть двери метрополитена имеется всегда.

Балаган начинается ровно в ту же секунду, когда последний сквозняк продувает трахеи подземной станции. Воздух над редкими открытыми площадками замирает из соображений солидарности с ветрами на пятидесятиметровой глубине. Наружная Москва превращается в крупнейшее в мире звуковое полотно. Стоит такой вой, что его совершенно не слышно (парадоксально, но факт). Только бездомные собаки и другие уличные животные страдают от звуков этой случайной симфонии, потому что слышат чуть больше нашего. Будь у них наша речь, они бы давно вышли с протестами против лишних децибелов ночных человеческих воплей и машинного скрежета (что одно и то же). Погрустим же о них минутку, и продолжим куролесить. Хоть здесь люди в безопасности, эволюционное проклятие тысяч и тысяч герц нам неведомо. Мы водим хороводы вокруг сломанного телефона и упиваемся оглушительным звоном обратной связи, натурального дисторшна собственных голосов.

Вот, что мы делаем в ночи. Вот, как мы сами стали ночью.

Когда же наступает утро, мы, скалясь и корча солнцу рожи, залезаем обратно в лоно подземки [1]. Даже те, кто боится слепила меньше, все равно сбиваются вместе на поверхности. Ребенку тень родителя заменяет луну, а взрослому приходится довольствоваться тенью сборища себе подобных. На рабочих перекурах (ведь курение — это тоже труд!) коллеги сбиваются в кучки. «Посмотрите, какая замечательная тень у нас получилась!». Многоножка на асфальте пускает клубы дыма, с каждым часом безделья становится все шире и шире, пока товарищи не расходятся по домам, хладнокровно разрывая насекомую тень. Прощаться с луной, всякий раз выходя на свет - невыносимо, а прощаться с тенями друзей и близких – душераздирающе.

Коллективная терапия от травмы дневного света - тимбилдинг или, если угодно, командообразование, даже в рамках самого маленького рабочего сообщества (например, офисной ячейки или ячейки внутри офисной ячейки, тесного непролазного уголка, в котором рождаются служебные романы) ставит себе невыполнимую задачу – научить случайно собранных по всем законам драматургии в одном месте и в одно время коллег довольствоваться только общением анфас, забыв про оттенки и полутона, карикатурные дубляжи наших непрозрачных тел на полах и стенах.

«Тени? Представьте, что их нет. Начните новую жизнь» - заладит старую пластинку инструктор, улыбка на его лице в этот момент искренна до скрежета зубов. И это лицемерие после долгих сотен лет подозрения к вампирам, лишенным теней и отражений? Теперь нам быть такими, какими всегда были они? Нет уж, верните нам наши тени, мы их достойны! Жить под таким контролем, в вечной медитации над природой солнечного света – одна мысль об этом уже противна. Нам (тайно, конечно же) хочется видеть не театр жестокости и не общество спектакля по либретто на тему всеобщего благоденствия, но теневую либидинальную экономику между сапиенсами. Мечта ли, собраться всем вместе в одну большую тень? Хотя бы своим крохотным отделом на дневной работе (о ночной вы уже все знаете)? Пусть даже и тень уже не своя, а общая, считай, чужая, но так хочется. Откуда мы вообще взяли любовь к теням, не подсмотрели ли у братьев наших меньших? Нужно ли убить в себе животное, чтобы навсегда распрощаться с темной спутницей и зажить по тимбилдинговым началам «бытия тет-а-тет»?

Если ответить «да», «да» и еще раз «да» на все эти вопросы будто в заунывной анкете при полиграфе, то, собственно говоря, придется отвечать еще и на другие. Будь так, от какого тогда внутреннего зверя надо избавиться, не сохранив даже шкуры его для нужд таксидермии? По отношению к мистическим темным силуэтам, бродящим по пятам, животина бывает разная – плюрализм мнений. Собаки и волки (последних читать как «собаки causa sui») с их ранимым чувством собственничества почему-то тенёк приватизировать не додумались. Медведи создают себе ночь сами, обживая берлоги, куда свету не добраться. Полная темнота для них принципиальна - максимализм, достойный уважения. Удивительно, но из всего многообразия мировой фауны одну тень умеют делить только два существа – лисы и вороны [2]. Это не от межвидовой солидарности, на манер той, что царит между пчелами и цветами. Все более прозаично. Вороне лестно думать о своей неслыханной среди других пернатых смелости соседствовать с заклятым рыжим врагом. Лисице, в свою очередь, приятно размышлять о том, как она сегодня полакомится птицей высокого полета, пользуясь только плодами своего ratio, отказавшись от врожденной ловкости и жестокости. В тени одного дерева двое животных разыгрывают хитрую партию, соревнуются в бесконтактном сумо. Оба прячутся: один зверь – чтобы скрыться с глаз; второй - чтобы прыгнуть из западни, застать первого врасплох. Игра не двигается с места, тень по-прежнему принадлежит обоим, но лису и ворону все устраивает. В это простое уравнение, старое как мир, с бухты-барахты (по крайней мере, на первый взгляд) вклинивается третье неизвестное, которое заставляет двух бездельников шевелиться. Ярчайший математический ум своего времени – Лафонтен – не даром отбивший себе местечко на кладбище Невинных в Париже (будучи, конечно, виновным хотя бы в описываемом ниже случае), помножил все элементы нашего пресного натюрмортного сюжета на своего рода перпетуум-мобиле - сыр. Все акценты в самом устройстве фундаментальной дроби вороны на лису смещаются после «революции Лафонтена» и начинается чехарда. Между «дано» и «решением» созревает большущая сырная голова. В темном прохладном месте под деревом сыру самое место.

Год от года, покрываясь плесенью, он собирает вокруг себя других лисиц и ворон. Шум и гам. В новой системе ни те, ни другие больше не понимают своих функций и ролей, медленно подсаживаются на измену. Лиса видит в сыре явление разрушительной мощи вороны. «Неужто отсюда вылупится ее гигантский птенец? Не готовит ли она мне на погибель сокола или ястреба?» - думает напуганная до смерти бывшая хищница, когда прогрызает тоннели в сыре, давясь плесенью. Она ищет этого опасного в перспективе зародыша, теряет нюх в поисках желтка. Ворона трясется в своем гнезде, видя, как лисы пытаются избавиться от сыра, – «Они отожрутся этой гадью и повалят корягу, в тени которой я устроилась». Короче говоря, смущению вороны и лисы (одному на двоих) нет предела. Испытывают они и некоторый стыд за свою беспомощность перед этим варварским продуктом свертывания молока, сродни тому стыду, который испытывает медвежонок, не решившийся ограбить улей в дупле слишком высокого и тонкого дерева. Жалкое зрелище.

Тем не менее, время не стоит на месте. Вороны вьют огромные гнезда, а лисы рыщут вокруг; голова сыра, подпитанная плесенью, с каждым днем растет. И вот уже морды лис потупились и отвалились хвосты, вороны перестали летать и полысели. Беготня успокоилась, но краев сыра не видать. Теперь он в этом лесу хозяин. Очеловеченные от тошнотворного питания одним сыром виды, неспособные больше пожирать друг друга, сходятся в создании колеса, орудий труда и т.д. и т.п., и отныне мечтают о том, чтобы вернуться в то время, когда их роднила только тень дерева, а не проклятый сыроедческий быт. Басня – ложь, но уравнение из нее решено Лафонтеном блестяще. Сырный град на месте бывшего тенистого дерева действительно стоит и по сей день.

Да, Москва – головка сыра. Не стоит обольщаться, взгляните на дело эмпирически.

Во-первых, перестаньте облизываться, этим сыром нельзя утолить голод. Более того, картина вещей такова – он несъедобен. Сыр был до нас и будет после нас. Мы прогрызли в нем улицы, дороги, в скалах выдолбили окна, избавились от плесени. За эти санитарные услуги, не пора ли сыру начать исполнять и наши скромные желания? Не вернет ли он нам ясные ночи? Нет оправдания этим надеждам. Если и дальше давить беззубую лыбу, держа оптимистический настрой на то, что сыр как полезная (и до жути безопасная) среда обитания в итоге дарует нам небывалое счастье, настрой, свойственный любому паразиту и даже благородному симбиоту, тогда все равно приходится сложить голову перед ружьем в кустах, имя которому «аргумент номер два».

Во-вторых (вообразим, при прочих равных, что мы безболезненно отделались от «во-первых»), никто доподлинно не знает, что за вид сыра перед нами. Вот Нью-Йорк – это четыре улицы (Бродвей, Уолл-стрит, Пятая авеню, и еще раз Бродвей), а Москва – это не четыре сыра, и даже не восемь.

Двинь по часовой стрелке, ровно от двенадцати по любой улице – так можно попробовать Москву мягкого сорта – брынзовые памятники. Здесь все настолько хрупко и податливо, что порой чудится, будто прислонившись к стене дома можно его нечаянно помять. Заводы и прочие промышленные постройки на этой территории мог расположить только большой шутник. Кажется, что чуть-чуть поддашь жару в дымовой трубе ТЭЦ и все здание растает, растечется по округе – мягкое-мягкое, нежное ЧП. Оттого и люди тут такие параноики. Как не стать подозрительным, когда под ногами как творог проминается улица, а дом, в котором живешь, стачивается облегающими его ветрами, словно горы в Гранд-Каньоне. Миф таков, что здесь построены кварталы мягкие.

Мало? Побеги сдуру дальше за часовой стрелкой, как собака за хвостом, и наткнешься на пармизанские башни, отыщешь пару-тройку настоящих дворцов. Где-где, а на этой земле, неподвижной и прочной, нужно спать. Спать спокойно, под начальством тишины, свойственной полному штилю на воде и на суше. Воздух на юге неподатливый, строгий. Кажется, что об него можно споткнуться, если идти, не смотря под ноги. В такой обстановке человеку свойственно смягчаться. Если же он, наоборот, черствеет, отращивает на себе углы и стремится к квадратуре характера, своего рода геометрической закалке, то вскоре его становится не отличить от выброшенной на улицу мебели. Та тоже стоически переносит свою ненужность и жалкую неспособность двинуться с места, замаскированную под верность закону сохранения массы. Короче говоря, таковы правила твердых районов, где все, что есть (и чего нет) твердо, независимо от агрегатного состояния.

Наконец, докатись до последней трети своего маршрута. В глазах начнет рябить и домишки Гауда поплывут перед твоим бдящим, но уже беспомощным взором. Это еще не Эдем, но точно Эдам. Люди с радостью и чуть ли не вприпрыжку (пока никто не видит), ходят, можно даже сказать, скользят как фигуристы по упругой земле. В этих местах, как и везде, ищут преступников, но по другой причине – чтобы не отставать от других, менее зажиточных районов. Ищут тех, кто на общественных началах согласился бы побыть медвежатником или бравым гоп-стоповцем, ложкой дегтя, благодаря которой между местным земным пейзажем и небом еще не стерлась тонкая граница. Без этого необходимого зла люди бы потеряли гравитацию и унеслись бы на зонтиках в облака.

Здесь все закрывается до отзывчивого щелчка и открывается с приятным цоканьем, машины заводятся с полуоборота и не глохнут, пока не умрет владелец – настолько гармоничны отношения между предметами и их хозяевами в этой среде. Воздух чист, ведь весь нечистый кислород перевезли в другие районы, где специальные люди, зеленые от зависти и постоянных проблем со здоровьем, профессионально занимаются фотосинтезом. Чистить воздух местные могут и самостоятельно, кустарно – достаточно только громко и отчетливо повторять такие фразы: «Пусть только попробует!», «Еще один раз и…!».

Кажется, что здешние кварталы (хочется на американский манер назвать их «добрососедствами») взяли лучшее из двух миров и явились нам в образе полутвердых-косая-черта-полумягких районов. Но вернемся к делу.
Как и ожидалось, часовая стрелка не подвела. Она привела нас туда, куда мы хотели. Но поглядите! Она заходит на второй круг, стоит ли нестись за ней? Что же стоять на месте? Пустимся в дорогу еще раз, на этот раз обгоним часовую стрелку и, чтобы не бегать кругами, пройдемся по радиусу, побродим биссектрисой и ни с чем вернемся в исходную точку. Может оно того и не стоило…

Итого: конца и края сыру нет, и каждый раз он разный.

Ч.т.д.


Проверив все это на свой шкуре вы навсегда потеряете интерес к гастрономическим вояжам, но приобретете такой богатый вкус, какой бывает только у совсем разочарованного в жизни человека, из разряда тех, кто меряет аппетит звездами и другими объективными параметрами, словно академик Павлов. С остаточным неподконтрольным слюновыделением придется бороться, вероятно, до самой могилы и чуток после нее… Ничто на земле не проходит бесследно!

Теперь же войдем в непростое положение общипанных ворон и несчастных лисичек. Весь этот сыр (все-таки правильнее сказать «все эти сыры, и те, и вот те») можно только дегустировать, нанизывать на шпажку там да сям, где предложат, и жевать всю оставшуюся жизнь. Незавидная удавья участь. Неудобная история. Неприятная подробность. Неклассическая трагедия. Собственно, поэтому размышлять о Москве как о сыре запрещено, по крайней мере, в приличном обществе [3]. «Это что же получается, мы все мыши? Или того больше, крысы? Или того больше, коты, которые ловят крыс? Или…» - истерические вопрошания заканчиваются только когда на самой высокой ноте лопается хрусталь чьего-нибудь бокала. Скромная буржуазная алхимия – сыр рождает вокализ стекла, а от золота мы все также далеки.

В обществе неприличном всяко сильнее дух соперничества за любую бредовую мелочь, произнесенную вслух. Из пустопорожних бесед и вполне трезвых выходок оттачиваются самоцветы-афоризмы, которые затем проходят имажинистсткую огранку и каратную пробу на тех же самых гончарных кругах (вас все еще способны удивить такие нелепости?), на которых лепят посуду, подаваемую в неприличном обществе. Для выживания на таком конвейерном производстве требуется негласного масштаба перестройка ума под модель а-ля кукла для краш-теста легковых автомобилей. Мысли, которые вылетели в кювет открытого рта продолжают свободное падение в условиях коллективного монолога. Происходит ежечасный марафонский мозговой штурм Голландских сырных высот и другая умственная эксгибитристика. Все это явство разума сияет в чистых цеховых помещениях, встроенных в любую мало-мальски обжитую квартиру. Кухня, где обычно никто не kuchen, и ничто не gekocht werden – место стратегическое. Вся нелепица мира (по мнению авторитетов в области установки конечных инстанций в области авторитетных мнений) начинается с Большого взрыва и замыкается вот туточки. Прямо в этой пробке в бутылке шампанского. Трясут бутылку сразу несколько человек, но до праздничного залпа не доходит – понижать градус дискуссии никто не намерен. Ориентируясь по уровню шума, можно подумать, что каждый присутствующий одновременно и человек, и пароход, и звездолет. Бла-бла-бла-бла и на орбиту! Первая космическая скорость! Между первой и второй – перерывчик небольшой! Вторая космическая скорость! Маленькая стопка для человека, но гигантский запой для всего человечества!

В черно-белой (еще не в цвете, но уже со звуком) горячке неприличного общества и рождаются эти дикие теории о луно-пёке и солнечной тени, сырные изыски не иначе как шапокляковской крыски Лариски и кутерьма прочих неуместных многоточий и червоточий, дрожжевых набуханий устного текста.

Без смеха и слез на эту картину маслом не взглянешь. И трясется терпение, и лопаются руки. И хочется ударить кулаком по столу, а столом по кому-нибудь. И крикнуть: «Это все не Москва!» (трижды, с выражением, допускается менять слова местами). Разве не разит ложью от всех сказанных слов? Глаза праздно беседующих потухают и уставляются в пол, когда наивный приезжий, носитель пальта (в Москве не бывает холодно!), или умудренный поправлятель очков встает из-за кухонного стола (в Москве не бывает не кухонных столов!) и широким жестом «Che vuoi?», подцепленным в итальянского кино, предваряет не речь, не реплику, но мычание непослушного статиста: «Отчего же Москва не фуражка?». Так рождается герой. Пикнувший статист скромно, даже немного стыдясь своего «прыжка веры», продолжает морзянкой намечать себе путь в дискуссию, которую он так нагло, не гнушаясь чужого сна, перевернул на другой бок, но его уже не слушают. Бездельная ткань разговора прервана, швейный станок встал, все собрание зевающих скорбит о браке на своем производстве. Но так ли горька правда о Москве-фуражке? После рыночных (рюмочных) измышлений о молочных продуктах, на которых вырос город, после мистерий артистов ликёроводочного варьете и их поп-музыкальных камланий, разве не приятно осознать, что Москву можно носить на собственной голове, не ходя при этом вверх тормашками?

Фуражка – это ведь раздолье. Стеганные улицы, сшитые из продуктов змеиной линьки [4], образуют транспортные кольца. Три московских Кручёных магистрали – безупречное изобретение швейной мысли поздней кайнозойской эры. Они не разойдутся по швам (учитываем ошибки времен раннего мегхалайского яруса!) и не будут излишне давить на голову (достижение еще палеогенового периода, но только-только входит в оборот!). Фуражка даже самого неподходящего размера сидит на любой голове идеально. Более того, голова, в обычных Суворовских холодрыжных условиях имеющая свою морфологию, удивительно легко принимает форму фуражки. Фуражке, поскольку она лучшая подружка головы, позволяется выбирать прическу. Выбор у нее, правда, всегда один, достаточно безвкусный. Ну что поделать… Друзей не выбирают. Тем более, друзей с такими эпохальными достоинствами. По сути, фуражка - это асфальтно-брусчаточное изделие уровня Фаберже.

По фуражке гуляют беспокойные пальцы. Они интуитивно держатся впятером. Среди них всегда прячутся одна жертва и четыре грабителя, четыре классики и одна И Цзин. В других конфигурациях гуляют Маркс и Энгельс, а за ними семенят Ленин, Троцкий и Мао (у несчастных шестипальцев в конце плетется Альтюссер). Одна моя подруга вся в слезах признавалась, что не иначе как пятеро безмолвных и голодных философов держат в страхе кисть ее руки, отчего фуражку она всенепременно роняет перед собой. Но не будем о грустном.

Пальцы встречаются под козырьком фуражки, где можно отдохнуть в тени. Только здесь, в безопасности, они сходятся в щедрых объятиях. Минуту назад они смертно боялись погнуть фуражку, а сейчас беззаботно мнут друг другу бока. Место встречи изменить нельзя. Каким-то по-глупому волшебным образом пальцы всегда оказываются под козырьком. Пешеходная магия знает множество примеров таких случайных схождений, магнитных притяжений: за одним смельчаком, перебегающим дорогу на красный свет, следуют другие, совсем ему незнакомые, и, в целом, господа достаточно законопослушные, если бы не; другие пешеходы умудряются впечатываться друг в друга, даже заранее наметив маршрут обхода своего зеркального оппонента; третьи регулярно пропускают свои повороты, теряются каждые несколько шагов, будучи затянуты во всеобщее шествие, которое своей какофонической импровизацией разнобойных шагов и отрывков утопающих речей завлекает сильнее, чем доклассическое одноголосие проводника. Козырек – это такой добрый тотем для пешехода, буферная зона. Козырек не защищает от вездесущего дневного слепила, вовсе нет, он скорее помогает забыться. Однако не как у Платона, прыгнув в бездну, послужив камертоном для тех, кто снаружи, своим падением оповестить их о глубине пещеры, куда едва-едва закрадывается свет. Нет, он помогает забыться совершенно особенным образом: представить, что мира вокруг нет (мир можно мыслить и в пределах улицы, и, в самых отчаянных, пахнущих смертной скукой случаях, даже в рамках строгой комбинаторики очереди к кассе), а есть только фуражка. В подтверждение своему забытию косить глаза на козырек, убеждаться. Идти в своем ощущении от тени к темноте, от козырька ко всей фуражке.

Довольствоваться одной фуражкой, совсем-совсем без козырька – вот настоящие спартанские условия жизни. Нужно хоть иногда догоняться суррогатом – закупоривать себя от посторонней музыки с помощью ушанки, то есть ориентироваться по закону несообщающихся сосудов. Все, лишь бы держать голову-печку в тепле, не терять ни процента от КПД, выпуская пар вовне себя. Резонный вопрос: что человек вне фуражки? Ответ: уголь-в-себе. Поэтому человеку нужна выхлопная труба. Москву-фуражку как концепцию в свое время забраковал да Винчи, отдав предпочтение вертолетам и парашютам, которым уголь из человеческой головы не требовался. Потенциал фуражки к полету гений Возрождения явно недооценил. Один мой товарищ, адепт фуражечной моды, как-то раз получил в бубен-бубен в городе Баден-Баден (за недостаточно пуританский головной убор, по всей видимости), и от силы удара завертелся вокруг собственной оси. Подхваченный горными немецкими ветрами он взмыл в воздух и всего за нескольких дней пересек летное пространство всех соседних стран, прежде чем благополучно приземлился в московском Внуково, где его встречал чрезвычайно и полномочно беспокойный за состояние соотечественника посол. Этот товарищ и поделился со мной замечательным наблюдением о Москве-фуражке, выплывавшей из-за облаков за считанные минуты до жесткой посадки.

Поверить в эту историю было непросто, ведь с высоты птичьего полета человек, лишенный инстинктов дедушек-археоптериксов, не видит решительно ни-че-го. Из космоса – аналогично. Свидетельств тому уйма. Не до шапочных философий было Гагарину на пути домой. Он, как любой космонавт, летя вниз со скоростью, которую в сладком сне фантомно чуют ребрами все любители лихой езды по немецким автобанам, думал о том, как бы не стать в этой момент птицей. Как бы не взлететь на воздух раз и навсегда. Разве Москву-фуражку разглядишь, заручившись такими пиротехническими чудесами, которые заставляют жмуриться и плющиться внутрь самого себя? Куда уж там…
Это не вопрос наличия крыльев, пилотажа или, того проще, оперения. Просто птица, да что там птица, даже птичка, птенец видит под собой объекты особой важности, строит в своей тесной черепушке догадки близкие к правде. Пролетая в косяке над Москвой, пташка видит фуражку, может черно-белую, это сути не меняет. Пролетая над Нью-Йорком, она видит что-то еще. Как знать, правда ли Большое яблоко? Но в Москве любая птица от пингвина до страуса видит сияющую на солнце фуражку. Это я вам как птица заявляю!
[1] Ах да, лучший певец ночи к этому времени уже полностью забыт.

[2] Кто знает, быть может стоило прочесать и всю флору на исследуемый предмет.

[3] Очень надеюсь, что вы узнали об этом нюансе до того, как попали в приличное общество.

[4] Змеи по какой-то никому неведомой причине особенно любят доедать за лисами и воронами. Не тенёк ли так прельщает их?
This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website